Гарантированная тайна переписки — I
«Полу Роумэну,
посольство США, Мадрид, Испания,
21 ноября 1945 года
Дорогой Пол!
Только сегодня я, наконец, спокойно выпил, спокойно посмотрел в глаза Элизабет, спокойно поиграл с Майклом и Джозефом в сыщиков и гангстеров, спокойно прошел по дому, как бы заново его оглядывая, и спокойно лег в кровать. Правда, уснуть не мог, но это было уже не от обиды и ощущения полнейшей безысходности, но оттого, что слишком переволновался за последние два месяца. Поэтому не сердись, что я не отвечал тебе, просто не мог сесть за стол.
Завтра я вылетаю в Голливуд, оттуда напишу тебе, расскажу, как я там устроился, потому что я распрощался с Вашингтоном, как видно, навсегда.
Но давай по порядку, ты же оторван от дома, живешь, согреваемый мавританскими ветрами и услаждаемый пением хитан, а потому даже не можешь представить, что здесь происходит с твоими друзьями.
В начале сентября меня вызвал Роберт Макайр и начал расспрашивать о житье-бытье, о том, интересно ли мне работается в условиях мира, не скучно ли и не тянет ли меня поездить по миру.
Конечно, я ответил, что дурак откажется. Он спросил, куда бы мне хотелось поехать. Я, конечно, поинтересовался, что будет с Элизабет и мальчиками, может, наконец, настало время, когда семья вправе путешествовать вместе с нами. Макайр ответил, что речь как раз и идет о том, чтобы я поехал на работу за океан, ясное дело, с семьей. «ОСС кончилось, — ошарашил он меня, — все мы переходим на работу в государственный департамент, там создается управление разведки; дипломат, само собой разумеется, один не путешествует, обязательно с семьей, иначе подсунут в кровать девку, и ты выдашь ей все секреты, которыми набита твоя голова».
Мы посмеялись; я сказал, что решение о передаче кадров ОСС в государственный департамент совершенно вздорная идея, мы не уживемся под одной крышей с дипломатами, по-разному воспитаны, привыкли к разным методам мышления. Макайр согласился со мной, но заметил, что я неверно определил причинные связи: «Мы-то с ними уживемся, нас научили уживаться и с дьяволом, — сказал он мне, — они не захотят ужиться с нами, вот в чем штука; каста; политики; с их точки зрения, мы принадлежим к клубу ассенизаторов истории».
Интересно, как ты с ними, с политиками, уживаешься под одной крышей в Мадриде? Бедненький…
Словом, он предложил мне на выбор: Португалию, Испанию или Марокко.
Испанию я отверг сразу же, потому что посчитал желание поехать в Мадрид недружественным актом по отношению к тебе, достаточно одного питомца «Дикого Билла» на Андалусию, Страну басков и Галисию, вместе взятые. Марокко, конечно, заманчиво, но с одним испанским там не проживешь, нужен арабский, и не такой, каким изъясняюсь я, но настоящий, лоуренсовский. Остановились на моей любимой Португалии; Элизабет была страшно этому рада, «мальчики выучат язык Камоэнса и Васко да Гамы».
Я пришел, как и сотни наших парней, в государственный департамент, меня принял вполне милый человек, — алюминиевая седина, пробор, правленный бритвой, красивые усики, темно-серый пиджак, сине-белая бабочка, — усадил в мягкое кресло, сел напротив, попросил хорошенькую секретаршу сделать кофе, угостил крекером и начал разговор про то, какая область дипломатической работы меня бы могла заинтересовать в первую очередь. Я оказался в довольно сложном положении, потому что не мог, естественно, сказать ему, что Макайр уже назвал ту страну, где я буду действовать. Поэтому я стал плести ахинею, говорить, что готов выполнить свой долг в любой точке земного шара, только б была польза дяде Сэму, мы ребята служивые, привыкли подчиняться приказу, и все в этом роде.
«Расскажите мне о вашей работе у Донована», — сказал алюминиевый дядя.
Я ответил, что лишен возможности доложить ему о моей работе в разведке, поскольку у нас существует свой кодекс чести, и без разрешения моего руководителя я не имею права раскрывать подробности.
«А вы без подробностей, в общих чертах», — предложил алюминиевый.
В общих чертах я рассказал ему, что пришел в ОСС из газеты «Мэйл», испанский и португальский учил в Новой Англии; в сороковом году работал в Нидерландах, там кое-как освоил немецкий, затем пришлось посидеть в Африке, начал изучать арабский.
Он спросил, есть ли у меня награды; я ответил, что две. Он поинтересовался, за что. Я сказал, что за работу. Тогда он спросил меня, что я еще изучал в Новой Англии. Я ответил, что с детства интересовался историей Французской революции, моя мама француженка, ее язык какое-то время был моим первым, особенно пока отец работал в Канаде.
Тогда алюминиевый, впервые за весь разговор закурив, спросил, от кого я получил задание установить контакт с коммунистическим подпольем во Франции.
Я ответил, что если он знает об этом факте, то ему должно быть известно, кто поручал мне эту работу.
«В вашем деле, мистер Спарк, написано, что это была ваша инициатива», — ответил он.
Моя так моя, подумал я, хотя прекрасно помнил, как Олсоп передал мне указание Макайра; помню даже, что он сказал мне об этом в кафе лондонского отеля «Черчилль», что-то в начале апреля сорок четвертого, когда мы готовили вторжение в Нормандии.
Тогда алюминиевый спросил меня, с кем именно из французских коммунистов я поддерживал контакты. Я ответил, что, поскольку меня забросили в мае, когда нацисты правили несчастной Францией, все мои контакты с коммунистами носили конспиративный характер, я для них был «Пьером», они для меня «Жозефом» и «Мадлен».
«Но ведь вы встречали их после того, как мы освободили Францию?»
«Нет».
«Это очень странно. Почему?»
«Потому что через девять дней после того, как мы вошли в восставший Париж, меня вновь перебросили в Португалию».
«А разве в Париже было восстание?»
«Да, мы писали об этом в газетах».
«Мне казалось, что это игра, желание польстить де Голлю».
«Не знаю, как по поводу лести, но я там дрался».
«Вместе с коммунистами?»
«Не только. Хотя они были главной пружиной восстания».
«И даже во время этого… восстания вы не узнали никого по имени? Только „Жозеф“ и „Мадлен“?»
«Нет, я был связным со штабом полковника Ролль-Танги. Одно из его имен настоящее, второе псевдоним, только я не помню, какое настоящее».
«Вы общались непосредственно с ним?»
«Не только».
«С кем еще?»
«С майором Лянреси».
«Это подлинное имя?»
«Мне было неудобно спрашивать его об этом. Да и некогда. Надо было воевать. Знаю только, что он воевал в Испании против Франко, знал наших ребят из батальона Линкольна».
«Ах, вот как… Он говорил по-английски?»
«Да. Вполне свободно. Хотя с французским акцентом».
И я, дурила, начал распространяться про то, как занятен у французов наш акцент, причем особенно у тех, кто родился в Провансе, вообще у всех южан какой-то особенный акцент, он делает их беззащитными, похожими на детей.
«Скажите, — перебил меня алюминиевый, — а вы не говорили с Лянреси об Испании?»
«Мы с ним говорили о том, как разминировать те дома, которым грозило уничтожение, и еще о том, как пройдут связные к нашим передовым частям».
«Но после того, как мы вошли в Париж, вы, видимо, встречались с ним?»
«После того как мы вошли в Париж, я беспробудно пил неделю. С нашими».
«С кем именно?»
«С Полом Роумэном, Джозефом Олсопом и Эрнестом Хемингуэем».
«Роумэн сейчас работает в Испании?»
«Его перевели к вам в конце войны».
«Да, да, я его помню, я с ним беседовал в этом же кабинете. Он марксист?»
«Он такой же марксист, как я балерина».
«Вы просто не в курсе, он же ученик профессора Кана, а тот никогда не скрывал своего восторга перед доктриной еврейского дедушки».
Так что ты у нас марксист, ясно?
Потом алюминиевый спросил, тот ли это Хемингуэй, который писал репортажи про Испанию, я ответил, что он писал не только репортажи, но и книги. Алюминиевый сказал, что он читал что-то, но не помнит что, ему не нравится манера Эрни, слишком много грубостей, ужасная фраза, какой-то рыночный язык, и потом он слишком романтизирует профессию диверсантов, рисует над их головами нимб, это происходит от незнания жизни; «Я сам ходил в разведку во Франции в семнадцатом, — заметил он, — ползал на животе под проволокой немцев, чтобы выведать их расположения, я помню, как это было». Я заметил, что он, видимо, не читал «По ком звонит колокол», а только слышал мнения тех, кто не любит Эрни, а его многие не любят за то, что слишком популярен, как мне кажется, он ни в чем Джордана не идеализирует, наоборот даже.
«Ну, бог с ним, с этим Хемингуэем, давайте вернемся к нашим делам, — сказал алюминиевый. — Что бы вас интересовало: консульская работа, политический анализ или изучение экономических структур тех стран, где вам, возможно, доведется работать?»
Я ответил, что самое выгодное было бы использовать меня по той специальности, которой нас научили Донован и Даллес во время драки с нацистами.
«Хорошо, — сказал алюминиевый, — я передам ваше пожелание руководству, позвоните в европейский отдел, скажем, в понедельник».
Разговор был в четверг, мы уехали с Элизабет в Нью-Йорк, забросив мальчишек ее маме, прекрасно провели уик-энд, навестили Роберта и Жаки, вспомнили былое, потом посмотрели спектакль о том, как радикулит оказывается главным стимулом для человека, мечтающего о карьере танцовщика, было очень смешно; у Дика встретили Бертольда Брехта и Ганса Эйслера, они затевают в Голливуде грандиозное кино, Эйслер просил передать тебе привет, а Брехт сказал, что он был совершенно очарован тобой, когда ты приезжал к нему в сорок втором, консультироваться о наци, перед тем как тебя решили забросить к ним в тыл. Брехт хотел написать тебе, но он был совершенно замотан и, как всегда, рассеян, твой адрес сначала сунул в карман брюк, потом переложил в портфель, а затем спрятал в пиджак, наверняка потерял. В субботу мы славно пообедали в Чайна-тауне, посмотрели — еще раз и с не меньшим восторгом — чаплинского «Диктатора» и вернулись домой, совершенно счастливые. В понедельник я позвонил по тому телефону, который дал алюминиевый, там меня выслушали и попросили перезвонить в среду. Мне не очень-то это понравилось, но что поделаешь, ни одно государственное учреждение с традициями не может обойтись без бюрократии; действительно, каста, черт их подери. Позвонил в среду; назначили пятницу, снова бесполезно. Тогда я поехал к нашим, но мне сказали, что Макайр уже в Европе, срочная командировка; полный кавардак, словно в фирме, потерпевшей банкротство. В понедельник алюминиевый сказал, что меня не могут взять на работу в государственный департамент. Я был совершенно ошарашен: «Почему?» — «Мы не комментируем». Тогда я позвонил Аллену Даллесу и попросил его найти для меня пару минут. Он ответил немедленным согласием, выслушал меня, сказал, что надо бороться, и пообещал помощь. В четверг я еще раз позвонил ему, он ответил, что департамент уперся, их, видите ли, смущают мои контакты с коммунистами. «Надо переждать, Грегори, — сказал он, — погодите, как говорил Сталин, будет и на нашей улице праздник».
Как понимаешь, война не позволяла нам думать о накоплениях, и когда подошел срок взноса денег за дом, мне стало не по себе. Я снова двинул к нашим, пытался поговорить с Донованом, но он был командирован в Нюрнберг, заместителем нашего обвинителя, будет потрошить нацистских свиней. Стименс, который меня принял — ты его помнишь, он занимался контрразведкой, искал предателей дома, — сказал, что попробует помочь, но с государственным департаментом говорить трудно, чинуши, боятся собственной тени.
Прошло еще пять дней, и я маленько запсиховал, потому что зашел в банк, посмотрел свой счет, посидел с карандашом в руках и понял, что через две недели мне придется просить у кого-то в долг, подходит срок внесения платежа за страховку.
Это придало мне необходимую скорость, я связался с газетами, повстречался со Шлессинджером и Маркузе, звонил в Детройт, в «Пост», оттуда меня переправили в Нью-Орлеан, там предложили место в газете, что выходит в Сан-Диего, но Элизабет сказала, что нельзя бросать маму, а туда, на солнцепек, брать ее довольно опасно, старушка перенесла два сердечных криза.
Наконец, позвонил Стименс, дал мне телефон, но это было в пятницу вечером, в Голливуде никого уже не было, а он предложил связаться с «Твенти сэнчури фокс», им нужен консультант, который кое-что понимает в политике, войне и разведке, платят двести долларов в неделю, не бог весть какие деньги, но это что-то, а не ужас безработицы, вот уж не думал, что когда-нибудь на практике столкнусь с этим понятием.
Позвонил Брехту, он был очень обрадован моим возможным переездом в Голливуд, сказал, что работа консультанта-редактора крайне интересна, это близко творчеству, никакого чиновничества, «заговор единомышленников, сладкие игры взрослых детей, чем раскованнее фантазируешь, чем ближе приближаешься к менталитету ребенка, тем больше тебя ценят».
Ты себе не представляешь, что со мною было в тот чертов уик-энд, я смотрел на себя со стороны и поражался той перемене, которая произошла со мной за те недели, что я сидел без работы. Черт меня дернул избрать профессию историка! Я понимаю, ты экономист и юрист, тебе ничего не страшно, турнули алюминиевые, пошел в любую контору и предложил свои услуги, человек, умеющий карабкаться сквозь хитрости параграфов наших кодексов, нужен везде и всюду, — до тех пор, конечно, пока цела наша демократия. Или экономист! Как я завидую тебе, надежная специальность, «германское проникновение в Европу», на этом можно стать трижды доктором, если алюминиевые начнут копать и против тебя. Кстати, мне не понравилось, что тот бес с бабочкой, помянув твое имя, больше ни разу о тебе не заговорил, он ждал, что я скажу что-нибудь, и хотя он ползал на пузе под проволокой, чтобы срисовать расположение немцев под Марной, в разведке он явный профан, вел себя, как частный детектив из дешевого радиоспектакля, сплошное любительство, настоянное на многозначительности, а ведь истинный разведчик это тот, кто умеет найти общий язык с четырьмя людьми, собравшимися за одним столом: с банкиром, безработным, проституткой и монахиней.
Словом, в понедельник я держал себя за руку, чтобы не начать крутить телефонный диск ровно в девять, у нас у всех от чрезмерного ощущения собственной престижности пар из ноздрей валит. Позвонил в девять тридцать, едва дотерпел. «Да, вы нам нужны, можете приезжать для подписания контракта». — «Оплата билета на самолет за мой счет?» — «Естественно, вы не Хамфри Богарт». — «Но где гарантия, что я подойду вам?» — «За вас просили весьма серьезные люди из столицы, а вчера про вас много рассказывал Брехт. Его поддержал Эйслер, с великими драматургами и музыкантами грех не считаться».
Я вылетел туда, в Лос-Анджелесе было настоящее пекло, меня не оставляло ощущение, что пахнет жареными каштанами, как в Париже, в середине сентября в Картье Латан. Голливуд меня снова ошеломил — тишина, надежность, красота, высоченные пальмы, живая история нашего кино, ни у кого нет такого кино, как у нас, пусть говорят что угодно, бранят и критикуют, но надо быть совсем уж нечестным человеком, чтобы поднять голос против Голливуда.
И вот я кончил паковать чемоданы, сдал здешнюю квартиру в аренду (это сулит мне дополнительно двести долларов в месяц, совсем неплохо), прошел по комнатам, не испытывая того растерянного ужаса, который начал захватывать меня последние недели, выпил, лег в кровать, но не смог уснуть и, дождавшись, пока Элизабет начала сладко посапывать, — она стала еще более хорошенькой, даже не могу себе представить, что мы с ней женаты уже девять лет, я испытываю к ней нежность, словно в первые дни нашего знакомства, — отправился в кабинет, сел к столу и написал тебе это длиннющее письмо.
Ответь мне на отель «Амбассадор», я снял двухкомнатный апартамент, будем жить там, пока Элизабет не подберет дом.
Конечно, если ты прилетишь в отпуск сюда, мы ждем тебя в гости. Масса хорошеньких молодых девушек с умными холодными глазами ходят по студии. Такие не умеют предавать. Если ты заключаешь с ними договор на любовь, они никогда не нарушают условий контракта. Это им невыгодно. Что ж, пусть так, это честнее подлости, рожденной чувствами. Выбрось, наконец, из сердца Лайзу. Выбрось. Я видел ее в Нью-Йорке, поэтому прошу тебя еще раз — выбрось. А вообще что-то муторно у меня на душе. Так бывает всегда, когда чего-то до конца недопонимаешь. Я гоню от себя мысли, но ведь их назойливость значительно страшнее, чем атака октябрьских мух, которые, кажется, ошалели от приближения холодов и поэтому жалят все, что только можно, а особенно ноги, исчешешься.
Я запрещаю себе признаваться в тех чувствах, которые меня порою обуревают, я помню, как Донован учил нас бояться чувств, не рожденных логикой. Я все это понимаю умом, но разве так просто справляться с тем, что живет в тебе? Нет ничего горше незаслуженной обиды, ты согласен? А впрочем, шел бы к черту этот государственный департамент! Прав Даллес, надо погодить. Все образуется.
Пиши.
Твой Грегори Спарк».